МОЙ ДРУГ - ГЛЮК

Л. Мешкомаева

 Говорят, жизнь черно-белая, полосатая, как зебра. Нет. Моя жизнь – как полосатая кошка. Серенькая такая с черным, лапы в белых «тапочках», как и полагается, а хвост – черный растрепанный «ершик». И  гуляет эта кошка сама по себе, идет, куда ей вздумается. Потому и порядка в моей жизни нет никакого. Никогда не угадаешь, что она, жизнь то есть, в этот раз учудит. Вот, думаешь, завтра сделаю одно, другое, этому позвоню, того приглашу. А еще с одним разругаюсь. Потому что он, гад, деньги не отдает.

 

            А поутру просыпаешься – за окном погода никакая. На одно дело настроения нету, на другое – духу не хватает. Одному звонишь – трубку не снимает, другого приглашаешь – видишь ли, занят очень. А еще один, гад, звонит, говорит: «Когда тебе сегодня деньги привезти?»

            Вот и получается – нет в жизни порядка, планы строить без толку.

            Хотя, конечно, иногда бывает – все, как по маслу, скользит, выстраивается. Только что шнурки на ботинках сами не завязываются. Нету их, а то бы точно завязались.

В такие-то дни разлетишься, только скорость наберешь, как вдруг – бух! – и носом в стенку. Опять до одного не дозвониться, другого не дозваться, третий снова денег  занял (а я, дурак, дал!), а в довершение еще обязательно поскользнешься на банановой кожуре, хоть и живешь далеко от Африки.

Так вот полетаешь, носом стены разные побороздишь, устанешь, да и плюнешь на эту шалаву полосатую, на жизнь-то. Пусть ее гуляет, как ей вздумается. А я уж как-нибудь, следом за ней, без надежд и ожиданий.

Но не тут-то было. Только успокоишься, а она опять –  ластится, мурлычет, пока духом не воспрянешь. Пока не начнешь мечтать, планы строить. Вот тут-то она опять хвостом своим, «ершиком», да по морде. И, конечно, по моей!

 

            Ну, где, я спрашиваю, порядок? Как можно так жить?

А люди, люди-то? Вообще понять их невозможно. Как ни повернешься, все чью-нибудь мозоль найдешь да придавишь. А возмущаются! И пуще всех свои, родные.

 

            Я на восьмое марта жене решил в кои-то веки стоящий подарок сделать. Не мимозу там, желтую и скукоженную,  или конфетки, или еще ерунду какую. А чтобы – вещь. Сковородку купил. Хорошую, тяжелую, с антипригарным покрытием. Утром  встаю, восьмого-то числа. «С праздником!» – говорю. Сковородку протягиваю, а она – в слезы. Сначала думал – расчувствовалась. Оказалось, что обиделась. «Это ж, - говорит, - женский праздник. И я, - говорит, - женщина (а то я не знаю). Что же, мне, как  женщине, кроме сковородки, и подарить ничего нельзя? Я для тебя что – кухарка?»

            Обалдел я немного, кое-как замял это дело и смылся подобру-поздорову. Вот, честное слово, и в мыслях не было, что получу такую плюху в ответ. Я ж, как лучше, хотел. Ведь понимаю, что я не подарок – и зарплата не ахти, и не больно ласковый, и обругать могу матерно, и выпить люблю.  Через день от нее, от жены то есть, слышу: «Ну, что ты за человек, Ваня!» А раз в неделю – обязательный «концерт»: «Да приди ж ты в себя, Ваня! Посмотри, кругом люди как люди, а ты что? Все водка эта твоя!» И ведь вот интересно – на ухо она мне шепчет после бурного взаимодействия в супружеской постели или орет с утра на меня, похмельного, на визг поросячий срываясь, а слова одни и те же. Много лет уже. А я их еще в первую пятилетку наизусть выучил. И почему водка – моя? Ее, вон, пол-России хлещет. Не жалуются, что чужое взяли. И где они, эти «люди как люди»? Чем я-то не человек?

            Вообще, я женский пол не понимаю. Дочка вот. Пришла как-то домой с пареньком. В гости, значит, привела. Смотрю – она с ним по-особенному так, нежно и с призывом. А он вроде и доволен. Я и скажи: «Когда на свадьбе гулять будем?» А  дочка мне, культурно так: «Ну что ты, папа?» Это при нем. А как он ушел, когти выпустила и шипит: «Ты мне, папа, всех парней распугаешь! Какая свадьба? Кто сейчас женится так?» Отшутился чем-то, а сам думаю: «Вот-вот. Кто сейчас женится, пока  не намекнешь как-нибудь поувесистей. Я ж, как лучше, хотел. Горазда стала шипеть на отца,  ужака!» Дети, говорят, - цветы жизни. Какие там цветы – кактусы с метровыми колючками!

 

            Сын вот тоже, Колька. Я его маленького помню. Придешь, бывало, с работы – ковыляет по коридору, ножки кривые переставляет, спешит. Доберется до меня, ручки протягивает: «Папа!» В парк ходили, на каруселях катались. Я его учил шнурочки завязывать. Он так внимательно смотрел, слушал, потом  сам пытался. А пальчики-то не слушаются. Пыхтел, вздыхал, снова узелок налаживал. Упрямый такой мальчишка.

Сорванцом рос. Стройки там, чердаки. В школу сколько раз вызывали. Но это мать ходила. Я ему дома потом объяснял, что к чему, пару раз даже с ремнем. А потом к книжкам он пристрастился. Я поначалу радовался, да недолго. Совсем скоро и пожалел, что чердаки и подвалы в прошлом остались. Был пацан как пацан, а стал странный какой-то, скучный. Раньше про рыбалку говорили, про футбол спорили, а тут…

 

            Как подрос, вообще порядку не стало. На дверь в свою комнату объявление вывесил: «Без стука не входить!» Это в моем-то собственном доме! Я бумажку сдернул и при нем в унитаз спустил. Он, видать, обиделся, но смолчал, нос воротил, волком посматривал. Однако  новое вешать не стал. Ничего-о… Походил пару дней хмурый, потом в норму вошел. Скрытный стал, паразит. Спросишь: «Куда идешь?» Глаз не поднимает: «Дела у меня». Какие дела в семнадцать лет? Девки, небось. Я ему про них и помянул как-то. А он молча так постоял, желваками поиграл. Развернулся, выходя,  дверью хлопнул – аж штукатурка посыпалась.

            Не пойму я его. Разве это порядок, чтобы пацан в семнадцать лет на девок не смотрел, а все по строчкам в книгах этих носом водил? И книги-то! Добро бы путное чего. Я один раз полистал книжку – чакры какие-то, медитации, еще чего-то, чего не выговоришь. Заумь, короче. Пишут, кому не лень, а мой шалопай читает.

            В общем, вырос парень. Да. Растил я сына, а вырастил дядю чужого какого-то. Ни тебе поговорить, ни пивка попить вместе. А все книжки эти, будь они неладны. Я ему как-то раз в запале пригрозил, мол, вышвырну всю эту библиотеку. А потом сам испугался – так он на меня бешено глянул!

 

Нет порядка в жизни, нет. Да, про дочку-то.

 

            Парень этот ее больше не появился. Другой зато пришел – худой, очкастый, что ни скажи, на все молча улыбается – ну, вылитая кобра! Чай в кухне пили, так дочка как на иголках сидела. Я ей ладошкой показываю – мол, не бойся, молчу. Так все и напрягались, пока донышки в чашках не засветились. Ну, за этим радостным моментом парень откланялся. Дочка  пошла  его провожать в прихожую.

            Колька сидел тут же, за столом, книжку читал. Я и говорю: «Дура твоя сестра, опять хлюпика какого-то нашла».  Молчит. Глянул так, исподлобья – и снова в книжку. Обидно мне стало. Родной отец с ним разговаривает, а он нос воротит, навроде кобры этой, с которой дочка в прихожей шепчется. Вот я книжонку-то эту и сшиб на пол. А Колька посидел, посидел – и вдруг как вскочит, да как заедет мне по роже. Я до того удивился, что даже промолчал. Колька ушел, книжку не поднял.

 

            Да, нет порядка ни в жизни, ни в людях. Как жить – темень полная. Устал я плюхи получать. И от кого? От своих, родных. Чего уж про остальной народ говорить. Хотя я и мог бы много чего порассказать.

            Но устал. Я же тоже человек. Меня мама любила. Папа – не знаю. А мама точно любила. Я как сейчас вижу глаза ее старенькие, в морщинках. А в них – любовь. Во. Сейчас-то кому в глаза ни загляни – один ум светится. Я вот, к примеру, после маминых ни в одних глазах такой любви не видел. Даже, когда женился. И тоскливо же иногда! Горло давит, будто душит кто, в животе ком скручивается, а из самого сердца словно волчий вой рвется.

            Ну, не понимаю я, как жить!

            Разжалобился я, закручинился. Дочка в прихожей дверью хлопнула, пришла на кухню посуду мыть. По дороге книжку подняла, на стол положила. Сижу я, тупо смотрю на название, крупными буквами написанное. «Что делать, если в жизни все не так».  Вот это да! Это же у меня все не так! Так что же делать-то в этом случае?

 

 *** 

                                                                           

            Сцапал я эту книжку со стола, пошел в спальню. Показалось мне, что в темноте моей унылой жизни блеснул какой-то просвет. Ведь до сих пор, кому ни пожалуешься, кроме «Плюнь да не думай!» пополам с кружкой пива, ничего и не слышал. А тут – целую книгу кто-то написал, не поленился. Я, конечно, не мастак книжки читать, да уж как-нибудь осилю – вдруг и правда получится жизнь мою, кошку своенравную, приручить да маршировать заставить.

            Пришел я в спальню, книжку на тумбочку водрузил, сам вышел на балкон – покурить да в себя прийти. Обидно ведь! Родной сын – и по морде заехал. По лицу. Интересно, синяк останется? Стою и думаю, надо было ему в ответ накостылять или нет. Никак сам себя не пойму. Я ж никому бы не спустил и чего полегче. А тут не вякнул даже, словно бы так и надо… Ах да, вспомнил! Вспомнил, от чего главное-то мое удивление произошло. Колька перед тем, как ударить, глянул на меня, и не как обычно, исподлобья, а прямо, в лицо, и глаза его были, ну… открытые, что ли. А в них – боль какая-то. Дернулся я было вглядеться, что же такое, а он уже мне по этому самому лицу, в которое смотрел только что, и ударил. А я его маленьким вспомнил – и не ответил. Жалко  стало до тоски! Хотел сказать что-то, да он ушел, не успел я.

Что же это получается? Да все то же самое – ничего я не понимаю. Стал я от грусти балкон шагами мерять. Маршрут давно известный: три шага в один конец, и можно зеленым парком любоваться. Мы, правда, невысоко живем – всего-то пятый последний этаж замурзанной «хрущевки». Зато выше нас – никого. И на этом конце балкона чувствуешь себя так, будто стоишь на носу корабля, который плывет по зеленому морю. Если вдаль смотреть, чтобы машин внизу не видеть. Потом повернешься, сделаешь те же три шага, только в другой конец балкона, - там архитектурные излишества поджидают. Но иногда, под настроение, приятно. Смотришь, ряды окон ровные, как по линеечке, деревья вдоль дороги тем же манером выстроились, машины рядами маршируют. А  вечером еще  окна эти уютным таким теплом освещаются, и фонари, как солдаты, четко команду выполняют: «На первый-второй рассчитайсь! Первые светят, вторые отдыхают!»  

 

Докурил я, постоял еще на балконе – для ясности мысли – и шагнул обратно в спальню. Завалился на кровать, книгу открыл и стал читать. Мегера моя пару раз заглядывала (хотела, видно, к делу меня приспособить), да так молча дверь и закрывала. Оно и понятно – не часто она меня с книгой-то видела. Небось, никак не могла сообразить, что происходит. А я себя таким важным почувствовал, значительным, даже вроде на кровати больше места стал занимать.

            Правда, недолго все это продолжалось. Вначале-то мужик, автор то есть, здорово все расписывал про трудности жизни. Оказалось, что у многих они одинаковые, не я один такой горемыка. Но только дошел я до самого интересного, до того, что он делать советует, как смысл стал от меня ускользать. Читаю, слова почти все знакомые, а о чем речь, понять не могу.

            Пошел я опять дымить на балкон. Благоверная моя тут как тут – вынеси, достань, убери, вымой и все в таком роде. Вынес я, достал, а дальше слегка рявкнул, да и опять улегся книгу эту проклятую осваивать. Но не тут-то было. Не дается она никак. Обещает что-то, журчит сладким ручьем, а наберешь в горсти, так все словно сквозь пальцы убывает – и нет ничего в ладонях. Как же Колька-то все это понимает? Неужто я дурак такой?

            От этих мыслей стало мне совсем плохо. Плюнул уже на книжку  эту – не до нее, зачем только взялся. Сейчас бы хоть как-то настроение поправить. На балкон с сигаретой не пойдешь, а то опять благоверная моя прицепится, зачем столько курю. Пива тоже не выпьешь, я уже сегодня три бутылочки «уговорил». Я бы, конечно, и больше мог, но опять ведь причитать начнет. Про водку можно и не думать даже – просто скандал закатит.

            В этот момент как раз она в спальню вошла, сбросила на кровать огромную охапку стираного белья и стала разбирать. Смотрю я на нее, на руки ее, как они двигаются, и начинаю потихоньку закипать – не могла в другом месте этим заняться. Хотя, конечно, ясно, что не могла – надо же полюбопытствовать. Так и есть.           

- Что это ты, Ваня, за книжку читал?

- Колькина.

- Интересно?

- С ума сойти как.

- А о чем там?

- Как с любовницей встречаться так, чтобы жена не узнала, - брякнул я со злости, да и пожалел тут же.

Глаза у благоверной моей круглые стали, смотрит и не знает, верить или нет, смеяться или пора плакать. Потом отвернулась, медленно так принялась белье в шкаф пристраивать аккуратными стопочками.

- Что же это он, зачем такое читает?

 Надо же, поверила!

- Да пошутил я, - говорю, - ерунда там какая-то.

Лицо у нее недовольное сделалось, но промолчала, плечами пожала и вышла.

 

Стало мне совсем противно, и только собрался я презреть все последствия и запить весь вечер сегодняшний полстаканом водки, как дверь опять открылась, и в щель просунулась Колькина голова. Глаза у него тоже были круглые от удивления. Окинул он меня недоверчивым взглядом и осторожно спрашивает:

- Батя, ты что, книжку читаешь? Которую я на кухне оставил?

Оставил он!

- Да вот, посмотреть хотел, да ну ее теперь, забери.

Колька внимательно так на меня посмотрел и говорит:

- Это ничего, что не очень понятно. Поначалу всегда трудно.

Хотел я было вскинуться – учить вздумал! – да вспомнил ту боль в его глазах и промолчал. Колька глаза опустил, тоже помолчал и говорит:

- Ты это, батя, извини.

А мне и не сказать ничего, слов не находится. Покивал я бессловесно, и тут благоверная моя опять вплыла. На теле, на ста килограммах, халат, на голове бигуди понакручены – спать, значит, собралась. Сказала, что ей вставать рано и выгнала нас в кухню.

В кухне Колька чайник поставил греться, думал, чаю попьем, да так и забыли мы про тот чай, потому что случился у нас важный разговор. Такой, что от него моя жизнь – хитрая полосатая кошка – не то что остепенилась, вообще забыла дороги, по которым раньше гуляла. Прямо на следующий день оно все и началось.

 

***             

                                                                          

            Просыпаюсь я утром. Глаз пока не открываю. Стараюсь спиной почуять, тут моя благоверная или уже ускакала. Не чуется что-то. Осторожно шевельнулся, подождал. Тишина. Видать, все-таки нету моей «половины» на ее половине. В смысле - половине кровати. Хохотнул было – смешно показалось, да тут же и заткнулся. Голова – как чугунок треснутый, веки горят, и будто бы песок под ними по глазным яблокам скребется. Вот паршиво-то! Вспоминаю спросонья, чего же это я вчера наклюкался. Помыкался, повздыхал – осенило. Как вспомнил, так вздрогнул, глаза, несмотря на вредные крошки, сами распахнулись. Ничего вчера не пил. Только плакал. Молча, в подушку, по-бабьи. Во, книжки-то эти да разговоры полуночные! Я ж последний раз ревел в босоногом детстве.

Ну, это все я одним махом сообразил, в секунду. А в следующую секунду глаза свои обратно зажмурил, а открыть боюсь. Потому что в кресле напротив кровати, на моей брошенной с вечера одеже хмырь какой-то сидит. Мужик – здоровенный и грубой наружности. По-первости хотел сразу его на пол завалить, да почему-то с места не двинулся. Душа после вчерашних приключений нежная, расплавленная, и злости не приемлет, а без злости как завалишь-то! «Господи, - думаю, - что творится-то?!» Начинаю лихорадочно соображать. И от этих соображений пот холодный прошибает. Их всего два – одно другого кошмарней. Или, думаю, баба моя ухажера такого наглющего завела (ведь сколько раз грозилась), и он теперь прямо в моем кресле, на моих штанах рассиживается. Думаю этак, и в тоже время понимаю – бред, не может такого быть. Ну, точно знаю – не может. Значит, второе соображение накатывает. Именно про бред. Белогр…, тьфу, не выговорить, - белогорячечный. И от этого шевелюра моя, то есть, остатки ее, чудом сохранившиеся, стали дыбиться медленно, но верно. И так мне муторно стало! Вот, если бы я в запое обретался, - и вот она, горячка! Хоть не так обидно. А тут… Совсем я опечалился, загрустил. И вдруг слышу:

 

            - Глаза-то открой, хватит в прятки играть.

Это, значит, мужик этот мне говорит. Я собрался с духом, добыл из каких-то глубин огрызок мужества (эх, совсем жалкий огрызочек), глаза открыл, сел – осторожно так, с опаской. Угнездился на краю кровати покрепче и спрашиваю так нагло, как только могу:

            - Тебе чего?

Мужик хохотнул вполне весело, в кресле поерзал, говорит:

            - Это тебе чего? Ты же всех на уши поставил. Спасите да помогите. Чего тебе помогать-то?

            - С одежи моей слезь, - это я ему говорю, а сам лихорадочно вспоминаю, кого же это и о чем я просил. И тут меня осенило. Вспомнил я весь вечер вчерашний, разговоры. Мольбы свои страстные. Сын сказал: «Молись, батя». Так сказал, что пробрало меня до самого ливера, надежда взыграла, как дикий конь – вдруг достучусь до небес, вдруг поможет кто-нибудь?              

Вот, значит, дело какое…Это в ответ на мои молитвы, надо понимать, он сюда прибыл. Спрашиваю осторожно:

            - Ты кто есть-то?

            - Твой ангел-хранитель.

Разве ж такие ангелы бывают? Это я про себя так подумал, а мужик вдруг как заржет.

            - Что, крыльев с простыней не хватает?

Смотрю, выпрастывает из-за спины огромные белые крылья. Призрачные какие-то и чуть светятся. А вместо джинсов с клетчатой рубашкой на нем уж балахон белый, точно неземной какой-то. Тут я с кровати ухнул в ноги к нему. Чувствую, сейчас опять рыдать буду. Только воздуху в грудь побольше набрал, голову приподнял, чтоб сподручней было, смотрю – нет никого в кресле. Я так и замер. Осторожно приподнялся, нащупал задом край кровати, сел. Перевел дух. Смотрю задумчиво на кресло, на штаны свои мятые, соображаю, вернее, пытаюсь.

            Значит так. Мужик здесь был? Был. Говорил со мной? Говорил. Ржал даже. И тоже надо мной. Бред или не бред? Был он на самом деле или «глюк», в смысле галлюцинация,  тут со мной сидела, разговаривала, зубы скалила? Совсем худо мне стало. Обнял я руками голову свою бедовую. Сижу, из стороны в сторону покачиваюсь, мычу потихоньку. И слышу:

 

            - Ну, Иван, не ожидал от тебя. Так просил, так просил… Вот я тут, к тебе пришел, а ты дурью маешься.

            Я как подскочил! Развернулся на манер пружины, да в кресло, на штаны свои несчастные и рухнул. Здесь ведь мужик-то, никуда не делся. Опять, правда, в джинсах и в рубашке клетчатой.

Сидит по-турецки на моей супружеской кровати. Смотрит на меня укоризненно.

            - Нет, ты все-таки глюк, - это я от неожиданности брякнул. И голову в плечи от страха втянул. Думал, разразит меня фигня какая-нибудь – гром там или молния.

А мужик хоть бы что. Хохотнул пару раз, а потом серьезным стал. Подобрался к краю кровати, ко мне, значит, поближе. Я весь обмер, даже дышать боюсь. Он руку протягивает, и я уже начинаю с жизнью прощаться. А он осторожно гладит меня по голове. Рука теплая, мягкая, как у мамы моей. Когда она еще жива была. Я затих, а он гладит и приговаривает:

            - Ладно, пусть я буду глюк, - улыбнулся и продолжает, - можешь так и звать меня – Глюк. Буду тезкой композитора. Успокойся. Самое страшное уже позади. Я тебе помогу.

            - А где же это, - спрашиваю, - было оно, самое страшное-то?

            - Скор ты, Ваня, все сразу уразуметь хочешь. Ну да ладно.

            Взял он меня за руку, заставил подняться и к зеркалу подвел.

            - Смотри, - говорит.

            Ну ясно, что еще перед зеркалом делать. Смотрю. Как всегда по утрам, перво-наперво щетина в глаза бросилась. Поскреб я ее задумчиво, и так же задумчиво стал остальное разглядывать. Ничего хорошего не увидел – и вправду, рожа страшная. Остатки волос (они у меня жесткие, непослушные) похоже, как дыбом встали, так и остались с того момента колыхаться, как ковыль на ветру. Лицо отечное, под глазами мешки набрякшие, темные, губы серые какие-то, и вообще кожа бледная, только кончик носа предательски розовеет. Да, давно я себя в зеркале не видел. Страх какой!

 

Посмотрел я хмуро на свое отражение и тут-то сам с собой глазами встретился. Словно в чужую душу заглянул – и отшатнулся. Не знаю, не ведаю, кто смотрел на меня глазами отражения этого непутевого. И понял я, что самое страшное – это была вся моя жизнь до вчерашнего вечера. Вечером-то я как начал с Колькой разговаривать – будто к краю обрыва подошел, да и шагнул. Не зная, полечу или рухну вниз. Если честно, думал, что рухну – крыльев-то у меня нет. Наплевать было. Хотелось даже – вдребезги, чтобы больше не маяться. Но крыльями моими Колька оказался. Говорил я ему все, как на духу. Как в последний раз. Про всю тоску свою, пустоту страшную да слезы горькие. И впрямь слезами облился. Такое, верно, только раз в жизни бывает. Самому страшно было.

А Колька – тот ничего. Смотрел серьезно так, внимательно. И глаза у него были… странные. Смотрел на меня горько, но с пониманием. Не утешал, не подбадривал. Когда я замолкал, произносил тихо так: «Говори, батя». И ждал, пока я снова рот не открою да не начну все беды свои перечислять. А когда слова у меня все вышли, я, к стыду своему, носом похлюпал-похлюпал – и как разрыдаюсь. Ну, никак сдержаться не мог. Думал, тут же и сгорю, расплавлюсь – таким жарким сполохом стыд по мне прошелся. Но нет. Прошелся – и нет его. Делся куда-то, растворился. Колька за руку меня взял – как когда-то в детстве, когда хотел, чтобы я с ним пошел. И сказал: «Молись, батя. Все будет хорошо». Вот так сидел и держал меня за руку. Как маленького. А мне уж все равно было. Только слезы текли по лицу. И, оказалось, не так это страшно, когда мужик плачет.

Встал я, говорю: «Спасибо тебе, Колька». Хотел бы больше сказать, но не сумел. Да он, видать, и сам все понял. Промолчал.

А я пошел в спальню. Благоверная моя дрыхла уже вовсю, чему я и порадовался. Улегся, глаза закрыл и стал молиться – как умел.

«Господи, - говорю про себя, - Господи, один Ты мне помочь можешь. Ведь я – творение Твое. Молитв я не знаю, да и слов у меня мало, Господи, так мало… но Ты ведь можешь и без слов. Ты видишь меня как есть, насквозь и без прикрас. Помоги мне, Господи. Вот я – перед Тобой. Вот я, Господи. Услышь меня, корявого. Помоги мне! И не знаю, что за помощь мне нужна. Но больше не могу».

 

Думаю это я все, а ответа никакого. То есть, я понимаю, что никаких голосов не услышу (это уж не дай Бог), но все же хоть что-нибудь, хоть знак какой – нет, ничего. Всплакнул я опять – вот вечерок выдался – потом успокоился, и опять за свое. Все беды свои перечислил, какие вспомнил, а главное, что не знаю я, как жить в этом паршивом мире, где…в котором…. Да что же, Бог не знает, что ли, какой он, этот мир!

«Господи, - говорю, - Ты же все знаешь. Научи меня, чтобы понял я, что к чему. Ну, что с того, что я неразумный? Ты-то ведь всемогущий, Господи! Говорят, и всемилостивый тоже. Так помоги же мне, пожалуйста».

 

Постепенно иссяк я, утомился, слова все, какие мог, сказал. Мысли текли все медленнее, потом и вовсе встали. Лежал я в тишине и ощущал жуткую пустоту ума и сердца. Но и в ней, вернее, где-то в глубине, под этой пустотой, тонкой жилкой билось все то же – помоги же мне, Господи! С тем я и уснул.

Спал, как по волнам плыл, качали они меня, то и дело с головой накрывая. А когда выныривал, нащупывал внутри себя, где-то возле сердца, жилку тонкую, бьющуюся о помощи, и снова погружался в темный океан.

Поутру же, глаза открыв, обнаружил Глюка в кресле. Так вот оно и случилось, что жизнь моя с того момента совсем по другим дорогам пошла.

 

***

                                                                  

Поначалу я все к нему с расспросами приставал. Думал, чем больше узнаю, тем легче жить будет потом, когда он обратно отправится. Я ж понимал, что не навечно он ко мне. Вот и спрашивал все, что в голову взбредет. Есть ли Бог? Есть ли дьявол? Правда ли, что не один раз живем? На самом ли деле ад существует? И рай – есть ли он где-нибудь?

 

Только вопросы Глюку задавать оказалось делом неблагодарным. Вроде и ответит, а толку мало. Спрашиваю: «Бог есть?» Смотрит удивленно, вздыхает, начинает подбородок в раздумье скрести, глазки к потолку возводит и тянет неопределенно: «Есть… нет, конечно, есть». «А живем, - говорю, - один раз или много?» Отвечает, не раздумывая: «Один». Потом потягивается так сладко, с удовольствием, и добавляет: «Но вечно». Про рай и ад спросил – а он как засмеется! Потом говорит серьезно так: «Конечно, и ад есть, и раю – ну, как не быть. Ад – это, когда носом в угол поставят и велят стоять, а рай – когда мороженого дают, сколько ни попросишь». Глупость какая-то!

 

Вот и думай, что хочешь. Правда, я долго не думал, просто перестал вопросы задавать. Появится он, поздороваемся – и молчим. Появлялся же он всегда неожиданно, впрочем, как и исчезал. Выйдет в кухню воды попить, ждешь его, ждешь, потом следом топаешь, а никого уже и нет. Этакий Карлсон! Я вначале обижался, возмущался даже (про себя, конечно), а потом сообразил, что и появляется, и исчезает он всегда вовремя. В том смысле, что в его присутствии жизнь моя, своенравная кошка, замирает, словно он ее гладит и за ушком чешет. Она к Глюку ластится, мурлычет, а я передышку получаю – осмотреться и сообразить, что к чему.

Еще потом я понял, что при нем и соображения-то получаются непростые. Когда его рядом нет, в голове у меня все как-то по-другому. Вернее, по-другому, когда он есть, потому что, когда его нет, в голове моей как раз все, как и раньше было – мыслишки мелкие на поверхности плещутся, и я вместе с ними. При нем же я словно начинаю погружаться, ныряю в собственную глубину – оказывается, есть она у меня! И там-то, в этой глубине, такое иногда встретишь, таких мысленных «китов» и образных «кашалотов», что потом при одном только воспоминании жутковатый восторг пробирает. Тогда я и перестал расстраиваться, что ответов на вопросы от него не добьешься. Почувствовал, есть что-то поважнее слов.

 

Стал я это важное ловить, как рыбак сетью. Только Глюк появляется, я уж расставляю ее и жду. Правда, улова так и не дождался. Чем лучше я «снасти» свои налаживал, тем меньше в них попадалось. Стараюсь, стараюсь, а результат? Пустота, сквозь пальцы утекающая. Я даже злиться начал. И вот тут-то понял окончательно, что он, Глюк то есть, мысли мои запросто читает, да еще вдобавок чувства мои улавливает. Пока я в рыбалку играл, он на меня внимательно так посматривал, а один раз говорит:

- Ты, Вань, гудишь, как трансформаторная подстанция.

Я от неожиданности фыркнул и «снасти» свои тут и растерял. А он продолжает:

- Ты так стараешься что-то там поймать, что своим напряжением распугал всю тонкую материю.

- Чего распугал? – спрашиваю.

- Возможности свои распугал и шансы тоже. Ты же звал на помощь, а как тебе помочь, если ты сетями огородился и колокольчиков понавешал?

- Колокольчиков? – совсем он меня с толку сбил.

- Ну, чтоб звенели, если что ценное попадется. Расслабься. Просто открой вот здесь форточку, - и он постучал по моей груди, - или лучше все окно распахни.

Ничего я тогда толком не понял, но «рыболовством» этим больше не занимался.

 

*** 

                                                                      

Дальше стал просто жить – вроде как раньше, только с тем плюсом, что у меня теперь новый друг завелся, по фамилии Глюк. Это я так тем объяснял, кто у меня с ним сталкивался. Благоверной моей сказал – мол, приятель с работы. Она их, приятелей-то моих, не очень жаловала, так что и к Глюку поначалу никак не отнеслась. Но вот стоило им полчаса поговорить, как смотрю – подобрела моя мегера, размягчилась, расцвела как-то даже, чуть ли не помолодела.

Потом я заметил – при нем, при Глюке, все люди какие-то другие становятся. Да и жизнь вообще другим боком поворачивается. Смотришь на нее и не узнаешь, думаешь, моя ли она, такая странная. Хотя на вид Глюк – мужик как мужик. Я к нему уже попривык и бояться совсем перестал. Ну, конечно, рюмашку с ним не тяпнешь и пивком не побалуешься. Душа, говорит, не приемлет. Но в остальном – на футбол ходили, на рыбалке были, в парке даже девчонок подцепили. Правда, дальше разговоров тогда дело так и не пошло. Но, как ни странно, здорово получилось. Гуляли мы тогда с ними, взявшись за руки, мололи чушь всякую. Даже в догонялки играли. Словно двадцать лет жизни моей непутевой делись вдруг куда-то. Бегал, как молодой. И радовался. Вот, честное слово, радость во мне кричала. И девчонки-то. Вначале – шалавы шалавами были. А после разговоров да беготни этой детской я каждую на прощанье в щечку чмокнул. «Пока, - говорю, - сестренки». И все. И хорошо так было.

Да что там прогулки с беготней. Стоит Глюку просто заговорить с человеком, как уж вижу – тот другим становится! Словно в нем что-то высвечивается, промывается, как небо после дождя. А уходит Глюк – и снова человек как человек. Все давно про него знаешь, все «кнопки» его сто раз нажимал, и срабатывало безотказно. Знаешь, что и твои «кнопки» для него не секрет. Тоскливо, в общем.

Я как-то раз спросил Глюка, что он такое с людьми делает. Его тогда мегера моя на дачу пригласила, попросила помочь нам крышу поправить. А он и обрадовался, благодарил, как только он умеет. От его «спасибо» на душе сразу тепло и тихо становится.

Ну вот, сидим это мы с ним на дачной крыше. Поправляли мы ее битых два часа, умаялись. А тут как раз вечер подоспел. Солнышко собралось за горизонт. На прощание все кругом рыжим золотом поливает.

Благоверная моя внизу под навесом хлопочет, ужин соображает. Поет. И у меня хорошо как-то на душе. Давно так не было. Я и спрашиваю:

 

- Почему, - говорю, - люди при тебе другие становятся? Вон, краля моя. Поет, улыбается себе там о чем-то. Обычно же – мегера мегерой. Как это у тебя получается?

Глюк молчит, грызет какую-то соломинку. Потом говорит:

- Я, Вань, людей вижу.

Во как, видит он. Так ведь и я вижу. Это я так думаю, а он продолжает:

- Все в них вижу: и то, что они миру являют, и то, что скрывают старательно. И то, что явленное и скрытое - иногда совершенно разные состояния. Кто себя уродом считает, но никому не признается, только украшает себя сверх меры. Кто подлость собственную осознал, загнал поглубже, чтобы другие не видели, и стыдится сам себя, а в других подлость ищет и клеймит без устали. Некоторых гордыня обуяла, за всякое свое несовершенство едят себя поедом. Чем больнее себя укусят, тем лучше у них самочувствие. Тем и гордятся, короче, мучаются. А кто-то полагает себя червем, жизни недостойным, и вовсю пытается доказать себе обратное. По головам идет, на душе корку отращивает – тоже мучает сам себя.  Многие вообще такие эгоисты, что страдания их постоянны и безмерны.

Ну, это все я и так знаю. Тоже мне открытие. Я бы такого мог порассказать про некоторых. Хотя выставляются – ну, добрее их на всем белом свете не сыщешь. Или там умнее, скромнее, терпеливее – у кого какие заморочки. Глюк покивал, будто я ему что рассказывал, и опять за свое:

- Я вижу это в людях. Но я вижу в них и другое. Как на этой свалке расцветают удивительные цветы, красивые, нежные. Их затопчут, а они пробиваются снова, потому что не могут иначе. Они – ростки той истинной любви, которую люди порой ищут всю жизнь. Только ищут вокруг, а она – внутри них, всегда с ними, пробивается слабыми ростками, но люди часто не узнают ее. Поэтому я  взращиваю эти цветы, и нет для меня ничего важнее этого. Вот они и распускаются со мной.

 

Задумался я. Что ж, не знаю я, что ли, что и хорошее есть в людях. Конечно, есть! Только… почему я-то этого не вижу? Почему со мной они другие, люди эти? Я ж женился не из-под палки, детям радовался, точно помню. Куда же все это делось? Почему у меня жена теперь мегера, а дочка ни в грош не ставит. Колька вот только, может, понимает… А может, и нет. С того памятного вечера мы с ним больше и не разговаривали. Почему же при Глюке они становятся другими? Я ведь вижу их почти так же, как он, в смысле, знаю, что все в человеке найти можно – и хорошее тоже. Почему же я нахожу одни неприятности?

Совсем я закручинился, про Глюка и забыл, вернее, забыл, что про меня-то он все знает, понимает, что я у него, как на ладони. Чуть не подпрыгнул, когда он снова вещать начал.

 

- Я людей вижу, а ты, Вань, свое в них отражение, да еще глаза закрываешь, чтобы легче было его и не видеть, а только вообразить себе по вкусу. Помнишь, в зеркало глядел, от себя самого шарахался? А ведь люди, особенно те, которые рядом с тобой,  – тоже зеркала, только не обычные, конечно. В них не только на свое «вдоль и поперек» смотреть можно, но и вглубь себя позволительно заглянуть, если не страшно. Узнать, что там, на самом  дне, плещется. Если перед зеркалом кактус поставить, отражения цветка ведь не дождешься, Ваня. Так и ты – колючки свои выставил и думаешь нежные лепестки увидеть. Не выйдет, никак не выйдет. Отыщи вначале в себе эту нежность, эту тонкость, беззащитность, доверчивость, открой все это миру, а там и в других это же самое увидишь. Так, Ваня, мир устроен – отражает суть твою, самое сокровенное, о чем ты и знать-то часто не хочешь.

 

Говорит он, а у меня в  башке мысли хороводиться начинают. Это что же получается? Все, чем окружающие ко мне поворачиваются (кто спиной, а кто и похуже чем), это вот все – мое отражение?! Мое, понимаешь, «самое сокровенное»? Это оно такое, что ли? Да неужели же внутри меня одно дерьмо плещется? Обидно мне до дури, а еще больше – страшно. Кто тогда я получаюсь? Кто я?!

Вот так я, можно сказать, погибаю, концы отдаю, а Глюк дальше журчит:

- Ты про себя что знаешь? Да только то, что думаешь сам о себе, ну, еще немного того, что другие тебе про тебя же наговорили. Вот и все. Поэтому ты и не ведаешь, кто ты есть.

Ну, опять он меня насквозь видит, как аквариум, в котором мысли-рыбы плещутся, одна другой безобразнее. От этого мне, конечно, лучше не становится, и, пока я мечусь между страхом и обидностью, он говорит вдруг, жестко так:

 

- Трус ты, Ваня. Живешь с закрытыми глазами, даже приоткрыть их боишься.

Я как вскинулся:

- Я трус?! Да с чего ты это взял?

Честное слово, другой на его месте тут же и получил бы. На орехи. Никому никогда не позволял себя трусом называть. С самого босоногого детства. Но с этим… Ну, что с него возьмешь? Вот, уже голову запрокинул и хохочет так громко и заразительно, что я и сам улыбаться начинаю против собственной воли.

- Чего, - спрашиваю, - смеешься-то?

 

Начинает он мне объяснять, и тут уж точно становится не до смеха.

- Ты, Вань, так боишься, что, кроме этого, ничего и не услышал. Я же тебе про глаза твои закрытые сказал.

Глаза? При чем тут мои глаза? Закрывай их, не закрывай, а все одно – страшно и обидно.  Взяла меня тут досада, что такой хороший вечер испорчен откровениями этими. Но все же спрашиваю:

- Что значит «с закрытыми глазами живу»? Я не понимаю.

- А то и значит. Что происходит с людьми, если они глаза закрывают? Все просто – они ничего не видят, можно даже сказать, спят. Вот и ты, Ваня, ничего не видишь – ни людей, ни мир вокруг, ни себя, родимого, потому что спишь. А открывать глаза ты не хочешь, смотреть тебе страшно, да и мука поначалу – реальный мир разглядывать. Помнишь, как в зеркало на себя смотрел? (Опять он про это зеркало – еще бы не помнить!) Страшно ведь стало? А было-то всего-навсего простое отражение, только ты его – увидел.

Помнил я то отражение. Оно мне потом в кошмарах ночных покою не давало. Только глаза закрою в ожидании сладких снов, а оно – вот оно! Да еще и смотрит с укоризной.

- Ты чего городишь-то? – говорю, - Я, вон, кругом смотрю, тебя вижу. Вечером ложусь спать, тогда только и закрываю глаза-то свои, а  утром просыпаюсь – и открываю, на работу топаю, чего еще надо?

Глюк соломинку свою еще покусал, повалился спиной назад, руки раскинул. Лежит, молчит. Ну, я тоже развалился, помалкиваю и жду. Вижу только небо над собой, плоское и глубокое одновременно. И тут Глюк снова заговорил, и голос его был такой же сразу и плоский, и глубокий, как ставшее сиреневым небо.

- Вот ты спросил, почему люди другие становятся. Люди, Вань, такие же, как всегда. Просто ты сам видишь их другими. Видишь то, на что обычно глаза закрываешь. Я тебе только немного помогаю – не даю уснуть как следует. А то, как заснешь, так и смотришь сны про людей, тоскливые и одинаковые. Просыпаться тебе страшно, да и зачем, когда и так можно.

- Погоди, - говорю, - что же здесь страшного? Ведь при тебе люди кажутся мне лучше, чем они есть на самом деле. Так я бы проснулся, чтобы они такими вот и оставались.

- Нет, Вань, не так. Люди-то как раз и есть на самом деле – прекрасные лучезарные создания. И чем больше ты проснешься, тем яснее увидишь.

Тут я не поверил и возмутился:

- Как же тогда эти «прекрасные создания» столько гадостей вытворяют?!

- Так ведь тоже спят. Думаешь, один ты такой заядлый соня? Спят они, прекрасные создания, спят и видят сны. И знаешь, какой ты в этих снах?

Вспомнил я свое отражение в зеркале и промолчал. Не укладывалось все это в моей бедной голове. Лучезарные создания… Сел я опять, посмотрел вниз с крыши. Колька сарай закрывает, с неподатливой дверью коленом сражается. Дочка, Нина, постирушки на веревку, между яблонь натянутую, развешивает. Благоверная моя уж тарелки на стол расставляет. Потом окинул взглядом окрестности. Соседей, правда не увидел, но я их и так хорошо помню. Лучезарные создания? На Глюка посмотрел. Ну, мужик как мужик, хоть и ангел. Поди, разгляди. Подумал я, подумал и говорю:

- Колька мой. Нос от меня воротил, пока я чуть с ума не сошел, – тоже прекрасный?

- Он удивительный.

- И Нинка, у нее одно на уме, чтоб замуж поскорее, да вон из родительского дома, - такая вся распрекрасная?

- Маленькая принцесса Нина, нежная и полная любви, - тихо говорит Глюк.

Сглотнул я ком, к горлу подступивший.

- И мегера моя, пила трудолюбивая, ее сто килограмм – лучезарные тоже?

- Жаркий уголек в холодной ночи, прохладная капля в пустыне палящего солнца; хрупкая ветка, согнутая под тяжестью плодов; нежное сердце, обнимающее твой мир; лучезарная прекрасная любовь, твоя Любушка.

 

Я его так заслушался, что забыл, о чем спрашивал. Любушка – моя, что ль, благоверная? Я уж и не помню, как звать-то ее. То есть, нет, конечно, помню, но когда последний раз называл ее по имени – не скажу. Запамятовал. Сижу, чувствую, горячо на сердце, не пойму, то ли стыдно, то ли жалко, то ли себя, то ли мир вокруг. А жар уже к горлу подобрался, бурлит, дыхание перекрывает – не вздохнуть. Дальше – больше, голова закипать начала. Нет, конечно, это просто ощущение такое, но и его вполне хватает. Чувствую, уже не выдерживаю, только подумал, что тут мне и конец, а оно стихать стало. В голове тишина звенит, горло саднит, сердце ноет. Господи, кого же Ты мне послал? От чего он меня хранит? Или от кого? И задал я еще вопрос:

- А я? Тоже, по-твоему, это…создание?

- Конечно. Прекрасное и лучезарное.

- Так чего же мне бояться?

- В том-то и дело, что нечего.

- Так я и не боюсь.

Оглянулся я на Глюка. Лежит, смотрит на меня из-под полуприкрытых век, молчит. Объяла меня неуверенность, но опять упрямо говорю:

- Не боюсь я, хочу увидеть эти…создания. Что тут страшного?

- А страшная та пропасть, которую ты вместе с ними увидишь. Пропасть, что в тебе самом разверзнется – от тебя и до тебя же. Да ты в нее заглядывал краем глаза, когда Кольке на кухне плакался, и испугался пуще прежнего, не появись я в то утро – лежать бы тебе в больнице с инфарктом.

- Почему это?

- Потому что многие в болезни убегают, если ненароком в ту пропасть заглянут. С больного какой спрос? Лежит себе, страдает, сам себя жалеет.

 

Почувствовал я, как усталость навалилась. Честное слово, лучше мешки на стройке таскать, чем с Глюком разговаривать. Не вмещается это все в меня. Прекрасные, лучезарные – ну их в баню! Ничего не хочу! Ни видеть, ни слышать, ни разговаривать! Жрать хочу, пива выпить и в койку!

Начинаю я, окончательно добитый со всех сторон, кое-как, через позу краба, на ноги подыматься. А этот ангел в джинсах легко так, одним движением почти, встает, потягивается да вдруг как заорет со всей дури:

- Любо-овь! – и уже нормальным голосом, - Федоровна ужинать приглашает. Пойдем, Любушка твоя зовет.

- Ва-ань! – это моя благоверная снизу откликается, - чего вы там? Идите ужинать!

Глюк вниз по приставной лестнице спорхнул веселой птичкой, я следом за ним выкорчеванным пнем потащился. К столу подполз, корнями за все задевая и оставляя за собой труху рассыпанную. Так вот я себя ощущал.

Пока ел, пришел в себя немного. Ни о чем не думал, не беспокоился, все надоело. И такой вкусной простая картошка показалась. Смаковал, как деликатес какой. Глюк за столом шутками сыпал, на меня поглядывал, посмеивался. Вдруг говорит, подмигивая:

- Хорошо жить, а, Вань?

Я на него зыркнул, да и отвечать не стал.

После ужина Нинка посуду стала мыть, Колька на веранде с книжкой устроился, Глюк в глубине участка в темноту канул, вроде в уборную пошел, а на самом деле – кто ж его знает? Благоверная моя пошла ему постель стелить в Колькиной комнатушке под крышей. Смотрел я, как она по узкой лесенке наверх пропихивается, смотрел, да и пополз за ней следом.

Все эти дебаты, которые на крыше произошли, у меня из головы повыветрились, вернее, я сам их оттуда вытолкал. Одно только задержалось – как Глюк произносил «Любушка твоя». Я ее так никогда не называл. И стало мне вдруг до того интересно, что она скажет, если услышит от меня такое. Вот я и потопал за ней.

Вошел – она уже простыней взмахнула, и та медленно, как во сне, опадает на кровать. Словно не Любка моя полными руками ее стелет, а сама простыня эта, как крыло белое, парит и манит куда-то. Любушка…

- Любушка, - говорю я тихо и ласково.

 

Лучше б молчал. Что вышло-то! Вздрогнула она, мгновение в стену смотрела (хотя нет там ничегошеньки интересного). Потом повернулась, в уголках глаз слезы хоронятся, взглядом недоверчивым по моему лицу скользит. А я ее всю взглядом обежал, а потом глаза поднял – и встретились мы. Она вздрогнула и потянулась ко мне всем телом своим. Немалого весу, надо сказать, оно, тело-то. Только я вдруг вспомнил ее тоненькой, стройной, как березка беззащитная. Вспомнил – и такую и увидел. Словно не было лет этих, будь они неладны, да и килограммов тоже. Шагнул ей навстречу – и запнулся. Рефлекс сработал. Не было у нас в обычае нежностей этих. Не до того, после работы-то. Ей – за плиту. Ну, и мне…чего-нибудь там делать надо. Так что обыкновенно уже в постели намекнешь так, рукой по заду, и – поехали. Так что сказал я «Любушка», навстречу шагнул, а что дальше делать - не знаю. Рукой по заду – как-то не к месту, прямо нутром чую. А что делать-то!? И никакого фильма подходящего на память не пришло. Да что я, смотрел их, что ли? Мне бы боевичок позавиралистей…

            Ну вот, споткнулся я о глаза ее ждущие, помедлил, ну, пару секунд, не больше, - и все. Все, что между нами вдруг зазвучало, растворилось в этих секундах. Любушка моя. Влага в ее глазах испарилась мигом, колючки вдруг организовались, как у кактуса. «Что, - говорит, - чего натворил-то, …» И дальше словеса пошли непотребные. Слышал я их и раньше, словеса-то эти, да не так. Чувствую, душу они мне выжигают до пустынного состояния – как раз для произрастания этих самых колючек, какими мегера моя плевалась да из глаз метала.

Повернулся я молча и полез вниз. За моей спиной тихо стало, и еще полчаса тишина была. А я в беседке сигарету за сигаретой садил и кручинился.

Почему!? Почему у меня все так? Просил помощи, думал, легче жить будет. А тут – неразбериха какая-то. Радовался, что ко мне ангел-хранитель прибыл, спасать меня, горемычного, помогать. Так ведь вроде и помогает. Но лучше не становится. Я ведь чувствую, что другим стал, обеспокоился чем-то, о чем раньше и не думал. Только раньше мне за себя одного плохо было, а теперь еще и за других переживать начал. Любка вот моя. Любушка. Никогда не думал, как ей со мной, все норовил о своей свободе позаботиться. А теперь сидел, и сердце щемило непривычно и бережно оттого, что не смогли мы, шагнув навстречу, встретиться, что разминулись в те клятые секунды. Гадал, что и как было бы, если бы – получилось, если бы я, другой, чем раньше, коснулся моей Любки. Поверила бы она, что звать ее теперь Любушкой?

Ну, сигареты свое дело сделали. Притушил я последнюю, словно в себе оставшийся уголек затоптал. Глюк прошел из темноты к домику, скрылся внутри, не оглянулся. Господи! Что же это за помощь такая? О том ли просил, о том ли думал, когда молился. Уж и не знаю. Тоскливо мне стало. Хотел водки хлебнуть – на веранде под лавкой было полбутылки – да Колька там книжку штудировал, не хотелось при нем. Так и отправился спать.

 

***

                                                                              

 

Продолжение

 

           

 

 

 

okp326.gif (883 bytes)

 

Вернуться Ваше время - наша работа! На головную портала
     
Коллекционные куклы Парусники мира. Коллекционные работы РУССКИЕ ХУДОЖНИКИ  ***   RUSSIAN ARTISTS

Только подписка гарантирует Вам оперативное получение информации о новинках данного раздела


Желтые стр. СИРИНА - Новости - подписка через Subscribe.Ru
Нужное: Вакансии сиделки, няни Коллекционные куклы Уборка, мытье окон

Copyright © КОМПАНИЯ ОТКРЫТЫХ СИСТЕМ. Все права сохраняются. Последняя редакция: Ноябрь 09, 2009 15:48:34.